Мне (?) снится

Сон?

Мне снился бесконечный путь,
Пронзающий миры.
И в том пути таилась суть
Загадочной игры,
Игры, чьи правила — стары,
Игры, чьи игроки — мудры,
Они не злы и не добры…
И я кричал во сне.

Мне снился обнаженный меч,
Похожий на меня,
И яростно-кровавый смерч
Масудова огня,
И бились о клинок, звеня,
Копыта черного коня,
Что нёсся на закате дня…
И я кричал во сне.

Мне снилась прожитая жизнь —
Чужая, не моя.
И дни свивались в миражи,
Как сонная змея.
И шелестела чешуя,
Купался лист в воде ручья,
И я в той жизни был не-я…
И я кричал во сне.
Олег Ладыженский

Гелий?

Дорогая редакция, я фигею!
Жизнь то тащится, то семимильно скачет,
то сквозит разноцветновоздушный гелий,
то на входит-выходит иа-иачит.

Вот так счастье! Вот радость же! Вот — блаженство!
То одно, то другое, и всё — без хлеба.
Ой, позорище-зрелище, ой, скольженье
на шипованых шинах с пригорка — в небо.

Ой, на небе-олимпе такая стужа,
и туман, и поэтому видно мутно
изнутри этой жижи, что там снаружи,
говорят тебе гадостно: «небонутый!».

Вот такие вот пакостники. Помилуй,
я же просто стихи бла-бла-бла писала,
доносила до рта и во рту хранила
расплатиться за лодку, а, может, сани

(здесь, в Рассеи, не ясно — темно, сугробы,
за околицей волки стозевно воют,
фонареет вся улица тихо, чтобы
освещать эту ночь и её неволю).

Что-то кони топорщатся — страшно дальше —
семимильно ли медленно — в бездорожье,
и ямщик без лица, ну, как есть, предатель.
«Мы не можем туда» — говорит. Без рожи

говорит чернотою внутри ушанки.
«Расплатись, — говорит, — и иди». «Скажи мне», —
говорю, понимая, что он прошамкал,
не дослушав вопроса: «Конечно, жизнью».

Достаю из грудины свою заначку,
что заходится ямбом еще по полной,
отдаю, несмешно прошептав: «без сдачи».
Он берет и, смеясь, пробивает полночь.

Зарастает светящийся вход в иное,
я стою, бессердечно уже не мерзну,
пара капель, упавшая мне под ноги,
удивленно дымится, молчит серьезно.

Дорогая редакция, вот я. Где я?
Жизнь еще продолжается, или это —
так и не было жизни, а я фигею?
Дорогая редакция… Нет ответа…
Н. Неизвестная

Поезд?

поезд поезд скоро ли я тронусь
что там ест похрустывая Хронос
где-то на границе с темнотой
плачут дети жалобно и громко
что же я как мне спасти ребёнка
каждого кого окрикнуть стой
ой-ёй-ёй охотники и зайцы
раз два три увы не хватит пальцев
сосчитать грядущих мертвецов
у тебя щека в молочной каше
не умри женился бы на Маше
Вере с Петей сделался отцом
не стреляй у мальчика Миколы
скрипка он идет домой из школы
повторяя мысленно стихи
Пушкина все взрослые остались
теми же и даже тетя Стася
добрая и нет вообще плохих
положи на тумбу пистолетик
посиди немного в туалете
никого не следует убить
луковое горе наказанье
я же десять раз уже сказала
выбрось пульки постарайся быть
Н. Неизвестная

Поэзия?

Из цикла передач на радио «Свобода» «Благодарение»

О поэзии

У американцев есть замечательный праздник. Называется он «День Благодарения». Вообще мне кажется, что чувство благодарности — это одно из самых прекрасных чувств человеческой души. И вот цикл передач, который я сегодня начинаю, мне бы хотелось назвать «Благодарением». И поговорить мне с вами захотелось о поэзии, — довольно банальная и обычная тема. Тем более, что у нас на радиостанции Свобода довольно часто на тему о поэзии, на тему о том, нужно ли передавать поэзию в эфир, нужна ли поэзия советским слушателям, возникают довольно частые споры. Ну мне-то лично кажется, что нет другой такой страны, где так любили бы поэзию, как в России. Мне даже не хочется на эту тему спорить. Пожалуй, одно из немногих сбывшихся пророчеств Владимира Владимировича Маяковского, это строчки о том, что в Советском Союзе потребление стихов выше довоенной нормы.

Однажды в одной московской компании я задал провокационный вопрос. Я сказал: «Ну вот, друзья мои, мы говорим с вами о поэзии, о стихах, часто обсуждаем их, часто говорим — это стихи, а это не стихи. И обычно как-то понимаем друг друга с полуслова. А вот как сделать так, чтобы человек, не привыкший употреблять поэзию, не знающий, что это такое, не привыкший её слушать, читать, как бы объяснить ему разницу между поэзией и непоэзией, между одной строфой, написанной в рифму, и другой строфой, тоже написанной в рифму, но где одна строфа — поэзия, а другая — нет».

В качестве примера темы для этого спора я привёл два четверостишия:

Вот иду я вдоль большой дороги
В тихом свете гаснущего дня.
Тяжело мне, замирают ноги.
Ангел мой, ты видишь ли меня?

Это стихи одного из величайших поэтов девятнадцатого века Федора Ивановича Тютчева. Повторяю эту строфу, чтобы вы ещё раз её прослушали, прочувствовали:

Вот иду я вдоль большой дороги
В тихом свете гаснущего дня.
Тяжело мне, замирают ноги.
Ангел мой, ты видишь ли меня?

А вот стихотворение, написанное совершенно точно таким же размером, в том же ритме, с теми же правильными рифмами, и если бы не кощунствовать, то просто одну строфу можно было бы поставить следом за другой:

Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой,
Выходила на берег Катюша,
На высокий на берег крутой.

Ну как же объяснить человеку, который, как я уже сказал, не привык... серьезно относиться к поэзии, не умеет ни чувствовать её, ни воспринимать её как особого рода волшебство, как вот ему объяснить, что первая строфа — это великие стихи, а вторая строфа, написанная тем же размером, в рифму, и которая, может быть, даже ещё более понятна. Ну что, мол, там...

Тяжело мне, замирают ноги.
Ангел мой, ты видишь ли меня?

Что это такое? А тут всё ясно, просто:

Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой,
Выходила на берег Катюша,
На высокий на берег крутой.

Прекрасно. Всё хорошо, всё в рифму. Стихи, правда? Ан нет, не стихи. И когда я задал этот провокационный вопрос, то разгорелся жаркий, долгий, типично московский спор до зари о том, что же это такое — стихи, и как попытаться сформулировать для человека, который бы задал вам такой вопрос: «Что это такое, что это за вещь за такая?». Ну, применялась старинная классическая формула: «Стихи — это лучшие слова в лучшем порядке», вспоминали Пушкина — «словам тесно — мыслям просторно», перефразировали Чехова с его краткостью, помните — «Жена есть жена». Ну, так говорили: «Стихи есть стихи». Но всё-таки, если говорить откровенно, до конца, так мы ни до чего и не дошли. Я подумал потом уже, возвращаясь домой, что для меня стихи — естественно, моё определение не претендует ни на какую научность и даже наукообразность, — но для меня стихи — это слова, сказанные так, что они вызывают благодарность у человека, который их услышал впервые и уже не забудет потом никогда. Вот такими словами для меня является строчка из изумительного стихотворения русского поэта Осипа Эмильевича Мандельштама, из его стихотворения:

Умывался ночью на дворе —
Твердь сияла грубыми звездами.
Лунный луч, как соль на топоре,
Стынет кадка с полными краями.
На замок закрыты ворота,
И земля по совести сурова, —
Чище правды свежего холста
Вряд ли где отыщется основа.

Стихи изумительные, но вот эта строчка «лунный луч, как соль на топоре», — вы вслушайтесь. Помнится, тогда ещё в юности, она пронзила меня таинственностью, чудом увиденного, чудом сказанного, чудом сочетания этих, казалось бы, несочетаемых слов. Я вспомнил, когда-то в конце двадцатых годов моего дедушку как бывшего нэпмана сослали, но довольно милостиво сослали, в небольшой городок Данилов. Это примерно сто с лишним километров от Москвы. Вот летом приехали мы туда к нему жить. Я помню, как хозяина нашего дома пасечника Егора Жильцова вызвали в сельсовет. Пришел он из сельсовета хмурый, с лицом неугодливым, прошёл по двору, вытащил зачем-то торчащий в корневище топор, поиграл им, перебросил с руки на руку и потом почему-то ударил им по кадке с дождевою водой. Потом ночью мне примерещился этот залитый соленой водою топор, когда лунный луч побежал из окна по полу и край комода перегородил его, и луч стал как будто топорищем. Но вовсе, поверьте мне, нет, вовсе не это бытовое воспоминание так пронзило меня в этих строчках. Эти строчки есть образец великой поэзии, той поэзии, за которую всегда испытываешь необыкновенное чувство благодарности к человеку, сказавшему эти слова:

«Лунный луч, как соль на топоре…»

Вот недавно поэт, хм… поэт Евгений Долматовский написал стихи про Париж:

Иду, короткой трубочкой сипя,
Ничем не отличимый от француза.
И только повторяю про себя:
«Я — гражданин Советского Союза».

Ну право, какое ж чувство благодарности можно испытать к человеку, написавшему подобное.

И закончить это своё любительское рассуждение о поэзии и этот свой первый «День Благодарения» мне бы хотелось маленьким стихотворением, которое так и называется: «Благодарение».

Облетают листья в ноябре.
Треснет ветка, оборвется жила.
Но твержу, как прежде на заре:
«Лунный луч, как соль на топоре».
Эк меня на век приворожило!
Что земля сурова и проста,
Что теплы кровавые рогожи,
И о тайне чайного листа,
И о правде свежего холста
Я, быть может, догадался б тоже.
Но когда проснешься на заре,
Вспомнится — и сразу нет покоя:
«Лунный луч, как соль на топоре».
Это ж надо, Господи, такое!

У микрофона Галич…
2 мая 1976 года

Победа?

Победа, победа… Два людоеда подрались тысячу лет назад. И два твоих прадеда, два моих деда, теряя руки, из ада в ад, теряя ноги, по Смоленской дороге по старой топали на восход, потом обратно. «… и славы ратной достигли, как грится, не посрамили!

Да здравствует этот… бля… во всем мире… солоночку передайте! А вы, в платочках, тишей рыдайте. В стороночке и не группой. А вы, грудастые, идите рожайте. И постарайтесь крупных. Чтоб сразу в гвардию. Чтоб леопардию, в смысле, тигру вражьему руками башню бы отрывали… ик! хули вы передали? это перечница…»

А копеечница — это бабка, ждущая, когда выпьют. Давно откричала болотной выпью, отплакала, невернувшихся схоронила, на стенке фото братской могилой четыре штуки, были бы внуки, они б спросили, бабушка, кто вот эти четыле…

«Это Иван. Почасту был пьян, ходил враскоряку, сидел за драку, с Галей жил по второму браку, их в атаку горстку оставшуюся подняли, я письмо читала у Гали, сам писал, да послал не сам, дырка красная, девять грамм.

А это Фёдор. Федя мой. Помню, пару ведер несу домой, а он маленький, дайте, маменька, помогу, а сам ростом с мою ногу, тяжело, а все-ж таки ни гу-гу, несёт, в сорок третьем, под новый год, шальным снарядом, с окопом рядом, говорят, ходил за водой с канистрой, тишина была, и вдруг выстрел.

А это Андрей. Всё морей хотел повидать да чаек, да в танкисты послал начальник, да в танкистах не ездят долго, не «волга», до госпиталя дожил, на столе прям руки ему сложил хирург, Бранденбург, в самом уже конце, а я только что об отце такую же получила, выла.

А это Степан. Первый мой и последний. Буду, говорит, дед столетний, я те, бабке, вдую ишо на старческий посошок, сыновей народим мешок и дочек полный кулечек, ты давай-ка спрячь свой платочек, живы мы и целы пока, четыре жилистых мужика, батя с сынами, не беги с нами, не смеши знамя, не плачь, любаня моя, не плачь, мы вернёмся все, будет черный грач ходить по вспаханной полосе, и четыре шапки будут висеть, мы вернёмся все, по ночной росе, поплачь, любаня моя, поплачь, и гляди на нас, здесь мы все в анфас, Иван, Федор, Андрей, Степан, налей за нас которому, кто не пьян…

Евгений Шестаков

Бродский?

Изначально, в замечательный Мухи и Котлеты было погружено такое четверостишие:

входит некто самый главный,
говорит: «я — православный!» —
много стало в наши дни
неопознанной х...!

На что, роняя тапки, был порождён ассиметричный (по объёму и, конечно, талантливости: как известно, произведение объёма на талантливость есть константа, только неясно /мне/ какой размерности) ответ:

«Логика приватизаций...»
«Я — юрист, не гений наций.»
«Для фундамента — наука!»
«Вы не сука? Будешь сукой!»

Слухай, Такер, от те справка.
Фигуристка. Таня. Навка.
Говорящие усы и поющие трусы.
«Будем всех мочить, не ссы».

Мы народы уважаем.
Надо? — Можем! Усиляем.
Ну а «можем повторить»
Будем во канон вводить.

Светское мы государство.
«Кто на царство? Я — на царство!»
Рамзан, слюшай, дарагой!
Ты нам — очень дорогой.

Анти-радуго/нацизм — нужное движенье.
Молодёжи корешей нужно продвиженье.
«Вертикально укреплять!»
   Держится
      доверием...
Мы системно смотрим вдаль!
   Нравственность
      въебениваем.

«Чья корова бы мычала!»
Философия — сначала.
Много полюсов у мира!
«Да, сосала. У эмира!»

Там окно прорезал Пётр!
Коридор, зерно, досмотр.
Недоволен фермер в Польше!
Нам бы мира, да побольше!

Дронов выпечь миллионы!
Индустрию — в ВУЗы! Тонны
Неопознанной хуйни
Долететь чтоб не могли.

Отдел?

От дел!

Дорога!

Прямо туда, лучше — без остановок.

Навна

...вытащил свою книжечку и записал:

        Сама  по  себе  стена,  на  которой  нарисована  панорама
     несуществующего мира, не меняется. Но за очень большую сумму
     можно купить в качестве вида за окном  намалеванное  солнце,
     лазурную бухту и тихий вечер.  К  сожалению,  автором  этого
     фрагмента тоже будет Эдик - но даже это не важно, потому что
     само окно, для которого  покупается  вид,  тоже  нарисовано.
     Тогда, может быть, и стена нарисована? Но кем и на чем?

   Он поднял глаза на стену туалета,  словно  в  надежде  увидеть  там
ответ. На кафеле красным фломастером были начерчены  веселые  округлые
буквы короткого слогана:

                        TRAPPED? MASTURBATE!
                     ["Попался? Дрочи!" (англ.)]

   Вернувшись  в  зал,  он  сел  подальше  от  шоуменов  и   попытался
последовать народной мудрости - расслабиться и получить  удовольствие.
Это, однако,  не  удалось  -  как  всегда.  Отвратительный  московский
кокаин, разбодяженный немытыми руками длинной цепи дилеров, оставлял в
носоглотке букет аптечных запахов - от стрептоцида  до  аспирина  -  и
рождал в теле тяжелое напряжение и дрожь. Говорили,  что  порошок,  за
грамм которого в Москве берут сто пятьдесят долларов,  вообще  никакой
не кокаин, а смесь эстонского "спида" с  российским  фармакологическим
ассортиментом;  мало   того,   половина   дилеров   почему-то   всегда
заворачивала порошок в глянцевую рекламу "тойоты Camry", вырезанную из
какого-нибудь журнала, и Татарского мучила  невыносимая  догадка,  что
они наживаются не только на чужом здоровье, но и на PR-сервисе. Каждый
раз Татарский спрашивал себя, зачем он и другие платят  такие  деньги,
чтобы вновь подвергнуть себя унизительной и негигиеничной процедуре, в
которой нет ни одной реальной секунды удовольствия, а только мгновенно
возникающий  и  постепенно  рассасывающийся   отходняк.   Единственное
объяснение, которое приходило  ему  в  голову,  было  следующим:  люди
нюхали не кокаин, а деньги, и свернутая стодолларовая купюра,  которой
требовал неписаный ритуал, была даже важнее самого  порошка.  Если  бы
кокаин продавался в аптеках по двадцать копеек за грамм  как  средство
для полоскания при зубной боли, подумал он, его нюхали бы только панки
- как это, собственно, и было в  начале  века.  А  вот  если  бы  клей
"Момент" стоил тысячу долларов за флакон, его  охотно  нюхала  бы  вся
московская золотая молодежь и на презентациях и фуршетах считалось  бы
изысканным  распространять  вокруг  себя  летучий  химический   запах,
жаловаться на отмирание нейронов головного мозга и надолго  уединяться
в туалете. Кислотные журналы посвящали бы пронзительные cover  stories
эстетике пластикового пакета, надеваемого на голову при этой процедуре
(писал бы, понятно, Саша Бло),  и  тихонько  подверстывали  бы  в  эти
материалы рекламу каких-нибудь часиков, трусиков и одеколончиков...
   - О! - воскликнул Татарский, хлопнул себя по лбу, вытащил  записную
книжку и открыл ее на букве "О":

        Одеколоны молодежной линии (независимо от производителя),
     - записал он. - Связать с деньгами и императором Веспасианом
     (налог на сортиры,  слоган  "Деньги  не  пахнут").  Видеоряд
     произвольный. Пример:

                            Деньги пахнут!
                             "Бенджамин"
                     Новый одеколон от Хуго Босс

   Спрятав книжку, он почувствовал, что пик мерзостного  ощущения  уже
прошел и он вполне в силах дойти до стойки и взять что-нибудь  выпить.
Ему хотелось текилы, но, добравшись  до  бармена,  он  почему-то  взял
"смирновки", которую терпеть не мог. Проглотив порцию прямо у  стойки,
он взял еще одну и пошел назад к своему столу. У него успел  появиться
сосед, мужик лет сорока  с  длинными  сальными  волосами  и  бородкой,
одетый в какую-то несуразную курточку с вышивкой, - по  виду  типичный
бывший хиппи, один из тех, кто не сумел вписаться ни в прошлое,  ни  в
настоящее. На шее у него висел большой медный крест.
   - Простите, - сказал Татарский, - я здесь сидел.
   - И садись на здоровье, - сказал  сосед.  -  Тебе  что,  весь  стол
нужен?
   Татарский пожал плечами и сел напротив.
   - Меня Григорием зовут, - приветливо сказал сосед.
   Татарский поднял на него утомленные глаза.
   - Вова, - сказал он.
   Встретившись с  ним  взглядом,  Григорий  нахмурился  и  жалостливо
покачал головой.
   - Во как колбасит тебя, - сказал он. - Нюхаешь?
   - Так, - сказал Татарский. - Бывает изредка.
   - Дурак, - сказал Григорий. - Ты только подумай: слизистая оболочка
носа - почти что открытый мозг... А откуда этот порошок взялся и кто в
него какими местами лазил, ты думал когда-нибудь?
   - Только что, - признался  Татарский.  -  А  что  значит  -  какими
местами? Какими в него местами лазить можно, кроме носа?
   Григорий оглянулся по сторонам, вытащил из-под стола бутылку  водки
и сделал большой глоток из горлышка.
   - Может, знаешь, был такой писатель американский - Харольд Роббинс?
- спросил он, пряча бутылку.
   - Нет, - ответил Татарский.
   - Мудак он полный.  Но  его  читают  все  учительницы  английского.
Поэтому в Москве так много его книжек, а дети так плохо знают язык.  У
него в одном  романе  фигурировал  негр,  ебырь-профессионал,  который
тянул богатых белых теток. Так  этот  негр  перед  процедурой  посыпал
свою...
   - Понял, не надо, - проговорил Татарский. - Меня вырвет сейчас.
   - ...свою огромную черную залупу чистым кокаином, - с удовольствием
договорил Григорий. - Ты спросишь: при чем здесь  этот  негр?  Я  тебе
отвечу. Я недавно "Розу Мира" перечитывал, то место,  где  о  народной
душе. Андреев писал, что она женщина и зовут ее Навна. Так  мне  потом
видение было - лежит она как бы  во  сне,  на  белом  таком  камне,  и
склонился над ней такой черный, смутно видимый, с короткими  крыльями,
лица не разобрать, и, значит, ее...
   Григорий притянул руками к животу невидимый штурвал.
   - Хочешь знать, что вы все употребляете? - прошептал он,  приближая
к Татарскому искаженное лицо. - Вот именно. То, чем он себе  посыпает.
И в тот момент, когда он всовывает, вы колете и нюхаете.  А  когда  он
вынимает, вы бегаете и ищете, где бы взять... А  он  все  всовывает  и
вынимает, всовывает и вынимает...
   Татарский наклонился  в  просвет  между  столом  и  лавкой,  и  его
вырвало. Осторожно поднял глаза на бармена: тот был занят разговором с
кем-то из посетителей и вроде ничего не заметил. Поглядев по сторонам,
он увидел на стене рекламный плакат. Изображен на нем был поэт  Тютчев
в пенсне,  со   стаканом   в   руке   и   пледом   на   коленях.   Его
проницательно-грустный взгляд был устремлен в окно, а свободной  рукой
он гладил сидящую рядом собаку. Странным,  однако,  казалось  то,  что
кресло Тютчева стояло не на полу,  а  на  потолке.  Татарский  опустил
взгляд чуть ниже и прочел слоган:

                       Umom Rossiju nye ponyat,
                    V Rossiju mojno tolko vyerit.
                              "Smirnoff"

   Все  было  спокойно.  Татарский  разогнулся.  Он  чувствовал   себя
значительно лучше. Григорий откинулся назад и сделал еще  один  глоток
из бутылки.
   - Отвратительно, - констатировал он. - Жить надо чисто.
   - Да? А как это? - спросил Татарский, вытирая рот салфеткой.
   - Только ЛСД. Только на кишку, и только с молитвой.
   Татарский помотал головой, как вылезшая из воды собака.
   - Где ж его взять-то?
   - Как где? - оскорбился Григорий. - Ну-ка, перелезай сюда.
   Татарский послушно встал со своего места,  обошел  вокруг  стола  и
подсел к нему.
   - Я их уже восемь лет собираю, - сказал  Григорий,  вынимая  из-под
куртки небольшой альбом для марок. - Глянь-ка.
   Татарский раскрыл альбом.
   - Ни фига себе, - сказал он. - Сколько их тут разных.
   - Это что, - сказал Григорий. - У меня здесь только на обмен  и  на
продажу. А дома у меня две полки таких альбомчиков.
   - А они что, все по-разному действуют?
   Григорий кивнул.
   - А почему?
   - Во-первых, разный химический состав. Я сам глубоко не вникал,  но
к кислоте всегда что-то подмешано. Фенаминчик там, барбитура  или  еще
что. А когда все вместе действует, эффект получается кумулятивный.  Но
все-таки самое главное - это рисунок. Ты ведь никуда не можешь  деться
от факта, что глотаешь Мэла Гибсона или красную  гвоздику,  понимаешь?
Твой ум это помнит. И когда кислота  до  него  доходит,  все  идет  по
намеченному руслу. Трудно объяснить... Ты ее вообще ел хоть раз?
   - Нет, - сказал Татарский. - Я больше по мухоморам.
   Григорий вздрогнул и перекрестился.
   - Тогда чего тебе рассказывать, - сказал он, поднимая на Татарского
недоверчивый взгляд. - Сам понимать должен.
   - Да я понимаю, понимаю, - сказал Татарский небрежно. - А вот  эти,
с черепом и костями, их тоже кто-то берет? Есть любители?
   - Всякие берут. Люди ведь тоже всякие.
   Татарский перевернул страницу.
   - Ух ты, красота какая, - сказал он. - Это Алиса в Стране чудес?
   - Ага. Только  это  блок.  Двадцать  пять  доз.  Дорогой.  Вот  эта
хорошая, с распятием. Только не знаю, как она на твои мухоморы  ляжет.
С Гитлером не советую.  Сначала  круто,  но  потом  обязательно  будет
несколько секунд вечных мучений в аду.
   - Как это - несколько секунд вечных мучений? Если  всего  несколько
секунд, то почему они вечные?
   - Это только пережить можно. М-да. А можно и не пережить.

…лучше — не пережить: чтобы потом поменьше было негров-героинов с залупами.

MMXX and onwards